Прочитано: | | 64% |
Существовали различные степени бегства от действительности. Геббельс, к примеру, был намного ближе к реальному осознанию положения дел, чем Геринг или Лей. Но эти градуальные различия становятся несущественными, если представить себе, как далеки были мы все, иллюзионисты и так назывaemые реалисты, от того, что происходило на самом деле.
Глава 21
Гитлер осенью 1943 г.
Старые сотрудники сходились во мнении с адъютантами, что за последний год Гитлер изменился. И не удивительно - за это время он пережил Сталинград, бесильно взирал на капитуляцию более 250 тысяч солдат в Тунисе, а немецкие города, погибали под бомбами без сколь-либо существенного отпора авиации противника. Пришлось ему похоронить и одну из своих величайших надежд в войне, когда ему ничего не оставалось, как одобрить решение ВМФ об отзыве немецких подводных лодок из Атлантики. Гитлер, вне всякого сомнения, был в состоянии осознать перелом в ходе войны. На это он реагировал, как и всякий другой, разочарованием, подавленным настроением и все более натужным оптимизмом. Для историка Гитлер может быть объектом холодного изучения. Для меня же он и сегодня осязaem во плоти, все еще физичесчки существует.
Между началом 1942 и летом 1943 г. он в своих высказываниях подчас не скрывал подавленности. А заием, как представляется, у него произошел странный поворот: даже в самых отчаянных ситуациях он почти всегда изображал уверенность в окончательной победе. Из этих более поздних времен я не могу пожалуй, припомнить ни единого замечания о катастрофическом положении дел, хотя я всегда ожидал этого. Может быть, он так долго сам себя убеждал в окончательной победе, что постепенно и сам в нее незыблемо уверовал? Во всяком случае, чем неизбежнее общее развитие вело к катастрофе, тем менее подвижным становился его дух, тем несгибaemее был он уверен, что все, что бы он ни приказывал, было правильно.
Ближайшее окружение с озабоченносью наблюдало его растущую недоступность. Решения свои он принимал, сознательно от всех отгораживаясь. К тому же он стал духовно менее пластичен и все менее склонен к высказыванию каких-нибудь новых мыслей. Он в известном смысле двигался по раз и навсегда избранному пути и не находил в себе силы отклониться от него.
Главной причиной такого оцепенения было безысходность положения, в которое он был поставлен превосходством сил противника. В январе 1943 г. СССР, США, Великобритания сошлись на формуле безоговорочной капитуляции Германии. Возможно, Гитлер был единственным, кто не строил никаких иллюзий относительно серьезности этого заявления. Геббельс, Геринг и еще кое-кто еще играли в разговорах мыслью об использовании политических противоречий между объединившимися противниками. Другие полагали, что Гитлер, по крайне мере, будет пытаться политическими средствами как-то смягчить последствия своих поражений. Разве не ему ранее, от присоединения Австрии и до нападения на Советский Союз, не приходили в голову с кажущейся легкостью все новые трюки, повороты, новые хитрости? Теперь же во время обсуждения ситуации он все чаще произносил: "Не стройте иллюзий. Пути назад нет. Только вперед. Мосты позади сожжены". Подоплека этих слов, которыми Гитлер сам лишал свое правительство всякого поля действия, стала ясна только на Нюрнбергском процессе.
Еще одну из причин сдвигов в личности Гитлера я усматривал тогда в его постоянном сверхнапряжении, вызвавнном непривычным для него стилем работы. С началом русского похода на него навалился огромный объем повседневной работы, что поломало былой порядок, когда принятие важных решений перемежалось досугом, даже безделья. Раньше он отлично умел заставлять других работать на себя, теперь же, при все увеличивающемся бремени забот, он все больше вникал в мелочи. Он превратил себя в строго дисциплинированного рабочего, а поскольку это противоречило его натуре, то не шло это на пользу и принимавшимся им решениям.
Надо сказать, что еще и до войны у него бывало состояние усталости и недееспособности, что выражалось в бросавшейся в глаза боязни принимать решения, в отстраненном безразличии ко всему или в тяготении к натужным монологам. Бывало, какое-то время он на все реагировал молча или короткими "да" или "нет", и не понять было, следит ли он за развитием темы или же занят какими-то своими мыслями. Но такие состояния опустошенности обычно бывали краткими. Проведя несколько недель на Оберзальцберге, он казался оживленным, его глаза прояснялись, восстанавливались его способность откликаться на проблемы и готовность к принятию решений.
И в 1943 г. его окружение настаивало на том, чтобы он взял отпуск. Иногда он, и впрямь, меняя место своего пребывания, отправлялся на несколько недель, а то и месяцев, на Оберзальцберг (1). Но распорядок дня при этом не менялся. И здесь Борман постоянно докладывал для принятия решений всякие пустяки, непрестанно появлялись посетители, старавшиеся использовать его пребывание в Бергхофе или в Рейхсканцелярии в своих интересах; его желали видеть гауляйтеры и министры, для которых он в ставке был недоступен. Не прекращались и ежедневные утомительные "ситуации", так как весь штаб следовал за ним, куда бы он ни направлялся. На нашу обеспокоенность состоянием его здоровья он частенько отвечал: "Легко давать советы взять отпуск. Это невозможно. Текущие решения по военным вопросам я никому, даже на сутки, не могу доверить".
Военное окружение Гитлера было воспитано с младых ногтей в привычке к повседневной работе, и ожидать от них понимания того, насколько Гитлер перенапряжен, не приходилось. Не было этого и у Бормана, наваливавшего на Гитлера слишком много всего. Но даже если бы и не было недостатка в доброй воле, Гитлер сам не делал того, что должен всякий директор фабрики - иметь по каждому из направлений способного заместителя. У него не было не только дельного главы правительства, но и энергичного командующего вермахтом, но и способного командующего сухопутными силами. Он постоянно нарушал старое правило, согласно которому, чем более высокий пост ты занимаешь, тем больше должно у тебя быть свободного времени. Раньше он его соблюдал.
Перенапряжение и одиночество влекли за собой то самое состояние окаменения и ожесточения, мучительной нерешительности, постоянной раздражительности. Решения, которые он прежде принимал почти играючи, он должен был теперь буквально выдавливать из своей опустошенной головы (2). Из спорта мне было знакомо состояние перетренированности. При ее наступлении мы становились унылыми, раздраженными и теряли нашу гибкость, превращались в почти автоматы и даже передышка казалась ненужной и мы все рвались тренироваться еще и еще добиваясь все меньшего. И духовное напряжение может выливаться в своего рода перетренированность. В тяжелые военные времена я мог сам по себе наблюдать, как мысль продолжает механически крутиться, отметая свежие и быстрые впечатления, вокруг одних и тех же принятых в отупении решений.
То, как Гитлер в ночь 3-го сентября 1939 г. незаметно и тихо покинул затемненную Рейхсканцелярию, чтобы отправиться на фронт, оказалось в свете последующего многозначительным началом. Его отношение к народу изменилось. Даже редкие, с интервалами во многие месяцы, контакты с массой стали иными: энтузиазм и настрой народа на воодушевление угасли так же, как и его дар гипнотически-суггестивно овладевать им.
В начале 30-х гг., во время последних битв за власть Гитлер "зарвался" по меньшей мере так же, как и на втором этапе войны. Тогда в дни внутренней опустошенности он получал, вероятно, от своих выступлений перед массами больше энергии и мужества, чем должен был отдавать от собственных сил их участникам. Даже между 1933 и 1939 г., когда его положение сделало жизнь вполне приятной, он на глазах расцветал, когда на Оберзальцберге мимо него дефилировала ежедневная процессия восторженных поклонников. В довоенное время демонстрации были для него своеобразным импульсом, занимали в его жизни немалое место. После них он был подтянутее и увереннее в себе, чем когда-либо.
Круг его личного общения в ставке - секретарши, врачи и адъютанты - был, вероятно, еще менее вдохновляющим, чем до войны на Оберзальцберге или в Рейхсканцелярии. Здесь он не имел дело с людьми восторженными, почти теряющими дар речи от волнения. Повседневное общение с Гитлером - я это отметил про себя еще во времена наших общих архитектурно-строительных мечтаний - позволял видеть в нем не полубога, которого из него сделал Геббельс, а человека со всеми человеческими потребностями и слабостями, хотя авторитет его от этого ничуть не страдал.
Военное окружение должно было действовать на него скорее утомляюще. В деловой обстановке ставки любое проявление навязчивой восторженности было бы неуместно и неприятно. Офицеры вели себя подчеркнуто спокойно, да если бы они и не были по натуре столь трезвыми людьми, учтивая сдержанность входила в их воспитание. Тем сильнее бросался в глаза византизм Кейтеля и Геринга. Но звучало это неискренне, Гитлер сам не требовал от своего военного окружения раболепия. Здесь преоблада деловая атмосфера.
Гитлер совершенно не выносил критических замечаний относительно своего образа жизни. Поэтому, при всей озабоченности его самочувствием, все окружение принимало его как данность. Все старательнее Гитлер избегал разговоров личного характера. Редкие откровенные беседы он вел только с соратниками по временам совместных битв - Геббельсом, Леем или Эссером. манера же обращения с остальными, в том числе и со мной, становилась все более безличностной и отчужденной. Дни, когда Гитлер принимал решения, собраннный и быстрый, выпадали все реже и, наконец, стали уже настолько примечательными, что мы их для себя особо выделяли.
Шмундту и мне пришла в голову мысль организовать встречи Гитлера с молодыми офицерами-фронтовиками, чтобы принести в удушливую, замкнутую атмосферу ставки хоть чуточку дыхания живой жизни. Но из этого ничего хорошего не вышло. Один раз у Гитлера не было настроения тратить на это дорогое время, а потом мы и сами убедились, что такие встречи скорее способны причинить вред. Какой-то молодой танкист рассказал во время единственной такой беседы, как его часть вырвалась на Тереке, почти не встречая сопротивления, далеко вперед и вынуждена была остановиться только потому, что боеприпасы были на исходе. Гитлер сильно возбудился, еще и много дней спустя он все повторял: "Вот так-то! Не хватало 75-миллиметровых снарядов! Как обстоит дело с их производством? Его необходимо любой ценой наращивать". На деле же этого вида боеприпасов, в рамках наших скромных возможностей, имелось в достатке. Но при стремительном продвижении частей из-за сверхрастянутых коммуникаций подвоз их мог и отставать. Но Гитлер не желал принимать это во внимание.
При подобных случаях узнавал он от фронтовых офицеров и другие подробности, из которых делал далекоидущие заключения об упущениях Генерального штаба. В действительности же, большинство трудностей было связано с продиктованным им стремительным темпом наступления. Специалисты не могли спорить с ним по таким вопросам - у него просто не было достаточных представлений о работе сложного аппарата, обязательного для обеспечения высоких темпов движения.
Изредка принимал Гитлер особо отличившихся офицеров и солдат для вручения им высоких наград. При том недоверии,которое он испытывал к способностям своего штаба, после таких встреч нервозность и количество общих приказов только нарастали. Во избежание этого Кейтель и Шмундт старались по возможности нейтрализовать визитеров.
Вечерние чаепития, на которые он приглашал и в ставку, постепенно отодвинулись на два часа утра, а заканчивались в три-четыре. И свой отход ко сну он все более откладывал на раннее утро, так что я однажды как-то сказал, "Если война еще продлиться, то мы, по крайней мере, вернемся к нормальному распорядку дня и вечернее чаепитие Гитлера будет как раз нашим утренним чaem".
Гитлер, определенно, страдал расстройством сна. Он сам упоминал о мучительных часах в постели без сна, если он пораньше отправлялся к себе. Часто за чaem он жаловался, что накануне он с часовыми перерывами смог заснуть только уже совсем утром.
К нему имели доступ только самые близкие: врачи, секретарши, его военные адъютанты и гражданские помощники, представитель пресс-службы посол Хевель, иногда его венская повариха-диетолог, ну, еще какой-нибудь случайный посетитель из близких знакомых, и конечно, неизбежный Борман. Я считался всегда желанным гостем. Мы усаживались в столовой Гитлера на неудобные стулья с подлокотниками. В таких случаях Гитлер попрежнему любил "уютную" атмосферу, по возможности с разоженным камином. Он собственноручно и с порчеркнутой галантностью передавал печенье секретаршам и как любезный хозяин заботился о своих гостях. Мне его было как-то жалко: его старания согреть своим теплом присутствующих, чтобы и самому обогреться, скоро повисали в воздухе.
Музыка в ставке была под запретом. Поэтому оставались только разговоры, которыми он почти безраздельно и овладевал. Над его давно уже всем известными шутками и анекдотами хотя и смеялись, как если бы слышали их впервые; его рассказы из дней его трудной молодости или "боевых времен" все же с интересом, как бы впервые, и выслушивались, но сам по себе этот круг лиц не очень-то располагал к оживленной беседе. Существовал неписанный закон избегать разговоров о положении на фронтах, о политике, не допускать критических высказываний о руководящих деятелях. Понятно, что и Гитлер не испытывал потребности пускаться в такие беседы. Только у Бормана была привилегия на провокационные замечания. Иногда письма Евы Браун вносили досадные сбои в мирные чаепития, например, если она сообщала о каких-нибудь вопиющих случаях тупоумия чиновничьего аппарата. Когда в разгар зимнего сезона жителям Мюнхена вдруг были запрещены лыжные прогулки в горах, Гитлер до крайности возбудился и разразился бесконечными тирадами о своей вечной и безуспешной борьбе против скудоумия бюрократии. Замолкнув, наконец, он отдал распоряжение Борману разбираться впредь с подобными безобразиями.
Обдуманная малозначительность тем наших разговоров говорила о том, что раздражительность Гитлера могла дать себе выход по любому поводу. Но в каком-то смысле именно эти пустяки позволяли ему разрядиться, они возвращали его в мир мелких забот, в которых он пока еще мог что-то решать. Его в этой связи распоряжения позволяли, хотя бы на краткий миг, забыть о нарастающем, с тех пор, как противник начал диктовать ход событий, а его военные приказы не приносили желaemых успехов.
Но и в этом кругу, при всех попытках бегства от действительности Гитлер не мог найти прибежища от мыслей об общем положении дел. Охотно он повторял свои сетования, что политиком он стал против своей собственной воли, что, в сущности, он несостоявшийся архитектор и лишь потому не стал процветающим инженером-строителем. что только как зодчий Рейха, формулируя величие задачи, он вообще мог реализовать себя. У него нет других желаний. - повторял он теперь часто и с нарастающим сочувствием к самому себе, - кроме как "поскорее повесить на гвоздь свой мундир (3). Когда я победоносно завершу войну, я смогу сказать себе, что исполнил свое предназначение, удалюсь в Линд, в свое пенсионное обиталище над Дунaem. И пусть тогда мой преемник мучается со всякими проблемами". Подобные мысли развивал он, впрочем, за чаепитием еще и до войны. Но, скорее всего, тогда это было своего рода кокетство. Сейчас же в его голове не было патетики, в нем звучала искренняя горечь, которой трудно было не поверить.
Его никогда не ослаблявшийся интерес к городу, в котором он надеялся провести свои последние годы, все больше также походил на вариант бегства от жизни. Он все чаще в конце войны приглашал в ставку главного архитектора Линца Германа Гислера для просмотра его проектов. Гамбургские, берлинские, нюрнбергские или же Мюнхенские проекты, которые так много для него когда-то значили, он почти не запрашивал. В подавленном настроении он мог сказать, что смерть для него может быть только избавлением от тех мук, которые он переносит сегодня. Неслучайно, изучая проекты построек в Линце, он все чаще останавливался на эскизе своего надгробного памятника, который должен был быть воздвигнут в одной из башен линцского партийного форума. Даже после победоносного завершения войны, - пояснял он, - он не хотел бы быть погребенным рядом со своими фельдмаршалами в берлинском Мемориале солдатской славы.
Во время этих ночных бесед на Украине или в Восточной Пруссии Гитлер нередко производил впечатление неуравновешенного человека. На нас, немногих их участников, наваливалась свинцовая тяжесть этих предрассветных часов. Только вежливость и чувство долга заставляли принимать участие в этих беседах, хотя после утомительных дневных заседаний мы, под монотонные разговоры, едва не смыкали веки. Перед появлением Гитлера кто-то мог спросить: "А где, собственно, Морелль сегодня?" Другой ворчливо отвечал: "Уже три вечера подряд не приходит". Разговор подхватывал кто-нибудь из секретарш: "Мог бы разок и подольше задержаться, а то все одни и те же..., я бы тоже непрочь поспать". Ее поддерживала еще одна из коллег: "Вобщем-то, надо бы установить очередность. Это не дело, что некоторые отлынивают, а другие должны быть здесь все время". Конечно, в этом кругу высоко чтили Гитлера, но нимб его заметно уже обветшал.